Главная страница

Тош Д. Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка.. Коробочки М. Л. Редактор Русев В. А


НазваниеКоробочки М. Л. Редактор Русев В. А
АнкорТош Д. Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка..doc
Дата05.02.2017
Формат файлаdoc
Имя файлаTosh_D_Stremlenie_k_istine_Kak_ovladet_masterstvom_istorika.doc
ТипКнига
#35629
страница1 из 21
Каталогid213526693

С этим файлом связано 71 файл(ов). Среди них: Kozlov_V_P_Istoria_Gosudarstva_Rossiyskogo_N_M_Karamzina_v_otsen, Istoria_gosudarstva_Rossiyskogo_Tom_I_-_XII_Karamzin_N_M.pdf, Mark_Blok_-_Apologia_istorii.docx, Savelyeva_I_M__Poletaev_A_V__Teoria_istoriches.pdf и ещё 61 файл(а).
Показать все связанные файлы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21

Тош Д. Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка. М., 2000. 21.01.2017 СТР.

Тош Д.

Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка. / Пер. с англ. Перевод с английского: Коробочки М.Л. Редактор: Русев В.А.

– М.: Издательство «Весь Мир», 2000. – 296 с.

15ВН 5-7777-0093-4

Историки – это скрупулезные мастеровые, составляющие из разных деталей, порой мельчайших, сложную конструкцию – историческое исследование. Стать мастером своего дела удаётся далеко не каждому. Как, какими методами изучать историю? Что такое исторический факт? Какие школы и направления в изучении истории существовали в прошлом, и какие появились совсем недавно? Эти и многие другие вопросы рассматривает в своей книге известный британский историк Джон Тош. Его цель – помочь студентам и начинающим историкам достичь мастерства в своей профессии. Эрудиция, талант лектора, бесспорное литературное дарование позволили автору написать увлекательную книгу. Она будет полезна не только учащимся и преподавателям, но и самым широким читательским кругам.

УДК 30 ББК63.2
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Следуя старой издательской традиции снабжать переводы зарубежных авторов предисловием / послесловием либо комментариями, мы обратились к одному из российских историков с просьбой написать вводную статью к книге Джона Тоша. «Нет, писать не буду. Книга настолько хороша, что все мои хвалебные слова окажутся слабой данью таланту автора, а поиски недочетов – недостойным жестом. Могу сказать лишь одно: рекомендую прочесть книгу от корки до корки студентам, преподавателям, да и всем любителям истории», – таков был ответ. И мы решили согласиться с мнением эксперта и не предварять перевод пространным предисловием.

Книга британского профессора Джона Тоша выдержала несколько изданий и вошла в «Серебряную серию» исторических бестселлеров издательства «Лонгман». Свое исследование автор адресует студентам, которые, решив связать свою профессиональную карьеру с историей, задаются такими вопросами, как: «Почему необходимо изучать историю?», «Как можно воссоздать прошлое?», «Возможно ли применять в исторических исследованиях методы других дисциплин?», «Каков вклад в историческое знание историков разных стран и времен?» Вот далеко не полный перечень вопросов, позволяющих очертить сферу под названием «методология истории», в которой царит триада: историк – исторический источник – историческое исследование. Именно этой триаде Тош придает огромное значение, причем «холодный, беспристрастный взгляд профессионала» (по определению рецензентов на родине автора) и его живой, не лишенный истинно английского юмора язык (по определению нашего издательства) превращают вводный курс в увлекательное чтение. По-английски заголовок книги звучит следующим образом: «The Pursuit of History». Слово «pursuit» означает «преследование», «погоня». И верно, настоящий историк должен буквально бежать по пятам событий уходящего от нас все дальше прошлого. Для самого Тоша этот бег – стремление к истине, и именно так мы решили назвать русское издание. Усвоив «цели, методы и новые направления в современной исторической науке» (английский подзаголовок книги), можно действительно овладеть мастерством историка, к чему и призывает автор учащуюся молодежь.

Любопытно отметить, что, подробнейшим образом разбирая существующие школы и направления, автор в одной из глав даёт оценку марксистской интерпретации истории, её взвешенный характер явно разочарует тех, кто как черт от ладана бежит от одного слова «марксизм».

Призывая историков неустанно совершенствовать свое мастерство, сам Тош не устраняется от этой задачи. Чутко реагируя на любые новые веяния, он в каждом переиздании обозначает, дискуссионные темы и стремится ввести в оборот самые последние данные, без знания которых, по его мнению, представления читателей о современном состоянии исторической науки будет неполным. Так, в третьем издании книги автор довольно много уделяет внимания влиянию постмодернизма на исторические исследования.

Русский перевод работы Джона Тоша публикуется в серии «Тема», в которую издательство «Весь Мир» помещает наиболее интересные, носящие проблемный характер работы зарубежных и отечественных авторов. Мы считаем, что эта замечательная книга как нельзя лучше отвечает замыслу серии и должна понравиться нашим читателям.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ.
Слово история в обиходной речи имеет два значения: это и сами события прошлого, и их отображение в работах историков. В данной книге история рассматривается во втором её значении. Она предназначена для всех, кого волнует вопрос: каким образом осуществляются исторические исследования и какой цели они служат. А точнее, эта книге адресована студентам, которые выбрали своей профессией историю и для которых эти вопросы особенно актуальны.

Традиционно студентам-историкам не преподавалось никакого вводного курса о природе избранной ими дисциплины; её заслуженное место в нашей письменной культуре и гуманитарный характер давали возможность предположить, что здравый смысл в сочетании (солидным общим образованием позволят студенту получить требуемый минимум ориентации. Такой подход оставляет многое на волю случая. Несомненно, желательно, чтобы студенты могли обдумать задачи того предмета, которому они готовы посвятить три года учебе или даже больше. Выбор направлений исторического исследования, который сейчас куда богаче, чем 20 лет назад, будет делаться методом проб и ошибок, если он не основан на чётком понимании содержания; и спектра современной исторической науки. Прежде всего, студенты должны понимать ограниченность исторического знания, обусловленную характером источников и методов работы историка, чтобы у них с самого начала выработался критический подход к огромной массе научной литературы, которой они должны овладеть. Можно, конечно, защитить диплом по истории и без систематического обдумывания этих вопросов – именно так происходило со многими поколениями студентов. Но сейчас в большинстве университетов пришли к пониманию, что ценность обучения истории тем самым уменьшается, и соответственно там существуют вводные курсы по методологии и направлениям исторической науки. Надеюсь, что эта книга будет полезна студентам, изучающим такой курс.

Хотя мой собственный исследовательский опыт относится к области истории Африки и гендерным проблемам в современной Британии, я не пытался написать манифест в поддержку «новой исторической науки». Вместо этого я попытался показать разнообразие современной научной практики и поместить последние новшества в контекст преобладающих традиционных исследований, в рамках которых по-прежнему создается множество первоклассных работ по истории и которые доминируют в учебных программах. Спектр исторических исследований сегодня настолько широк, что мне было не просто определить тематику книги; однако без неких произвольно установленных границ вводный труд такого объёма просто утратил бы связность. Поэтому я не касаюсь истории науки, и очень мало – истории искусства или окружающей среды. Мой обзор исторических источников на практике ограничивается вербальными материалами (письменными и устными), поскольку именно с этой сферой связаны притязания историков на особую специализацию. В целом же я ограничился выбором тем, которые ныне широко изучаются студентами, в отличие от многообещающих направлений, чей потенциал, возможно, раскроется в будущем.

Даже при этих ограничениях охваченное мной пространство чем-то напоминает минное поле. Того, кто воображает, что во вводной работе об изучении истории будут высказываться лишь те точки зрения, по которым среди специалистов существует консенсус, я вынужден серьезно огорчить. Жаркие споры относительно целей и ограниченности исторических исследований – одна из отличительных черт профессии историка. Эта книга, о чем следует заявить с самого начала, неизбежно отражает мои собственные взгляды. Их основные положения таковы: история – это предмет, обладающий практической общественной значимостью; её правильное функционирование связано с восприимчивым, но дифференцированным отношением к другим дисциплинам, особенно общественным наукам; любое историческое исследование, чем бы оно ни вдохновлялось, должно проводиться в жестком соответствии с критическим методом – своего рода «знаком качества» современной исторической науки1. В то же время я попытался поместить свои утверждения – которые, конечно, не оригинальны – в контекст последних дискуссий между историками и постарался, чтобы точки зрения, противоположные моим, также были услышаны.

В этой книге сделана попытка, скорее разобраться в ряде общих постулатов относительно истории и историков, а не вводить читателя в какую-то одну область или специализацию. Но поскольку я имею основание предполагать, что большинство моих читателей лучше знакомы с британской историей, чем с историей других стран, наглядные примеры я брал в основном из нее, а также из истории Африки, Европы и США. Эта книга предназначена для прочтения от начала и до конца, но я включил в текст некоторое количество перекрестных ссылок в помощь читателю, интересующемуся какой-нибудь одной темой.

Для третьего издания я внёс в текст книги значительные изменения. Интеллектуальная среда, в которой действуют историки, существенно изменилась с 1984 г. Взлет постмодернизма придал новую остроту в долгой дискуссии о статусе исторического исследования1. Поэтому в гл. 7 я тщательно проанализировал постмодернистское направление, отвергая при этом его наиболее одиозные тенденции. В новой главе о смысловых теориях рассматривается поворот исторической науки в сторону культуры, в том числе культурные тенденции в гендерных исследованиях. Книгу теперь открывает более полный рассказ о том, чем историческая наука отличается от прочих «экскурсов в прошлое», а это привело и к расширению раздела о социальном значении истории в гл. 2. На всем протяжении книги я в ряде случаев изменил и обновил текст.

Поскольку тематика данной книги намного шире любого индивидуального научного опыта, её автор, конечно, нуждался в помощи других учёных. При подготовке этого издания я следовал ценным советам Майкла Пиннока, Майкла Ропера и покойного Рафаэла Сэмюэла. Надеюсь, что в тексте заметен вклад тех, кто критическим оком оглядывал предыдущие издания, особенно Нормы Кларк, Бена Фоукса, Дэвида Хенига, Тима Хитчкока и покойного Питера Зелтмана. За долгие годы работы в Университете Северного Лондона я неизменно пользовался его великодушной поддержкой; а также неоценимой возможностью развить идеи данной книги в преподавательской практике. Ник Тош и Уильям Тош, которым посвящено это издание, по прежнему живо интересуются судьбой книги, которая лишь чуть чуть младше их по возрасту. На завершающей стадии Кэролин Уайт оказала мне своевременную поддержку, и не только в работе над книгой.

Джон Тош Лондон, март 1999
ГЛАВА 1
ИСТОРИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ
«Историческое сознание» – скользкий термин. Его можно рассматривать как универсальный психологический атрибут, проистекающий из того факта, что все мы в каком-то смысле историки. Поскольку наш биологический вид больше полагается на опыт, чем на инстинкт, мы просто не можем жить без осознания личного прошлого; а тот, кто утратил эту способность по болезни или старости, обычно считается непригодным к нормальной жизни1. Как личности мы обращаемся к накопленному опыту с самыми разными целями – как к средству самоутверждения, ключу для раскрытия собственного потенциала, основе для формирования нашего мнения о других, некоторому представлению о будущих возможностях. Память служит нам и как база данных, и как средство осмысления прожитой жизни. Ясно, что невозможно понять конкретную ситуацию без ощущения того, как она вписывается в развитие событий, и не задумываться, случалось ли нечто подобное раньше. То же самое происходит с нами и как с существами общественными. Любое общество обладает коллективной памятью, хранилищем опыта, позволяющим выработать чувство идентичности и оценить направление своего развития. Профессиональные историки обычно возмущаются поверхностностью популярного исторического знания, но какими-то знаниями о прошлом обладает практически каждый; без него человек полностью выключен из социальных и политических дискуссий, точно так же, как потерявший память утрачивает большинство возможностей нормального человеческого общения. Наши политические суждения пронизаны ощущением прошлого, решаем ли мы, какой из политических партий отдать предпочтение или оцениваем целесообразность того или иного политического курса. Чтобы понять существующее социальное устройство, необходимо хоть какое-то представление о том, как оно возникло. В этом смысле каждое общество обладает «памятью».

Но «историческое сознание» и социальная память – это не одно и то же. Существует много самых различных подходов к вопросу о том, что нам известно о прошлом и каким образом оно используется в интересах настоящего. Из личного опыта мы знаем, что память не является чем-то устоявшимся и безупречным: мы что-то забываем, последующий опыт налагается на более ранние воспоминания, меняются акценты, «вспоминается» то, чего не было и т.д. В важных вопросах мы стремимся подкрепить наши воспоминания сведениями из других источников. Для коллективной памяти характерны те же искажения, ведь наши сиюминутные приоритеты побуждают нас высвечивать в прошлом одно и не видеть другого. В политической жизни именно память чрезвычайно избирательна, а порой совершенно ошибочна. В этом плане термин «историческое сознание» предполагает более строгое истолкование. В период «третьего рейха» те немцы, которые верили, что во всех несчастьях в германской истории виноваты евреи, несомненно, искали подтверждение своим взглядам в прошлом, но тогда мы, конечно, зададимся вопросом об уровне их исторического сознания. Другими словами, мало просто обращаться к прошлому; нужна убежденность в необходимости достоверного представления о нем. История как наука стремится поддержать максимально широкое определение памяти и придать ему максимальную точность, чтобы наши знания о прошлом не ограничивались тем, что является актуальным в данный момент. её целью является создание запаса знаний, открытых для любого использования, а не набора зеркальных отражений настоящего1. На это, по крайней мере, были направлены усилия историков в последние 200 лет. Значительная часть данной книги посвящена тому, насколько успешно удается историкам добиваться этих целей. Во вступительной главе я поставил задачу оценить различные измерения социальной памяти, и тем самым показать, чем занимаются историки и в чем отличие их деятельности от других размышлений о прошлом.

I

Для того чтобы любая социальная группа обрела коллективную идентичность, ей необходимо общее понимание событий и опыта, постепенно формировавших эту группу. Иногда оно включает общепринятое поверие относительно происхождения этой группы, как это имеет место во многих национальных государствах; или акцент делается на ярких поворотных этапах и моментах символического характера, подкрепляющих представление группы о себе и её устремлениях2. Вот примеры из сегодняшнего дня – суфражистское движение эдвардианской эпохи имеет жизненно важное значение для женского движения, а субкультура «домов для неженок», существовавшая в Лондоне XVIII в., весьма популярна среди гомосексуалистского сообщества сегодняшней Британии3. Без осознания общего прошлого люди вряд ли бы согласились проявлять лояльность к всеобъёмлющим абстракциям.

Термин «социальная память» точно отражает рацио популярного знания о прошлом. Социальным группам необходимы свидетельства своего существования в прошлом, но им требуется такая картина прошлого, которая служит объяснению или оправданию настоящего, часто за счет исторической достоверности. Механизм социальной памяти наиболее чётко проявляется в тех обществах, где невозможно апеллировать к документальным материалам как средству уточнения событий или высшему авторитету. Ряд классических примеров этому связан с историей доколониальной Африки4. В обществах, обладающих письменностью, то же самое происходило в основном с неграмотными социальными слоями, не входившими в состав элиты, например с крестьянством средневековой Европы. То, что у них считалось историческими знаниями, передавалось из поколения в поколение в виде повествования, зачастую связанного с конкретным местом и конкретными церемониями и ритуалами. Эти знания служили руководством для поведения и набором символов, под знаменем которых можно было организовать сопротивление нежелательному вторжению. До недавнего времени в народной памяти в основном неграмотной Сицилии и восстание в Палермо 1282 г. против анжуйцев («сицилийская вечерня») и мафия XIX в. были эпизодами национального предания о «братстве мстителей»1.

Но было бы ошибкой предполагать, что социальная память характерна лишь для небольших, не обладающих грамотностью обществ. Ведь сам термин указывает на универсальную потребность: если отдельный человек не может существовать без памяти, то не может и общество, и это в равной мере относится и к большим технически передовым обществам. Любое общество черпает в своей коллективной памяти утешение и вдохновение, и общества, обладающие грамотностью, в этом смысле ничем особенным не отличаются от других. Практически всеобщая грамотность и высокий уровень мобильности населения означают, что устная передача социальной памяти в настоящее время имеет гораздо меньшее значение. Но письменные рассказы (такие, как школьные учебники по истории или популярные работы о мировых войнах), кино и телевидение выполняют ту же функцию. Социальная память по-прежнему остается важнейшим инструментом поддержания политически активной идентичности. её успех определяется тем, насколько эффективно она способствует сплочению коллектива и насколько широко она разделяется членами группы. Иногда социальная память основана на консенсусе и максимально широком охвате, и эту функцию часто выполняют нарративы общенационального значения2. Она может принимать форму мифа об основании общества, вроде истории о дальновидных отцах-основателях Соединенных Штатов, память о которых постоянно используется и сегодня для поддержания веры в американскую нацию. И наоборот, объединяющая память может фокусироваться на героическом эпизоде вроде эвакуации из Дюнкерка в 1940 г., которую британцы вспоминают как блестящую операцию, заложившую основу победы.

Однако социальная память может служить и поддержанию ощущения угнетенности, исключительности или враждебности, и именно с этими элементами связаны её некоторые наиболее мощные проявления. Общественные движения, впервые вступающие на политическую арену, особенно остро осознают явную потребность в собственном прошлом. История чернокожих в Соединенных Штатах берёт начало от своеобразной стратегической задачи, обозначенной одним известным автором в 1960-х гг. Одна из причин, почему чёрные подвергаются угнетению, писал он, состоит в том, что белая Америка «отсекла» их от их прошлого:

«Если мы не отправимся в прошлое и не выясним, как мы дошли до такого состояния, то будем думать, что всегда были в этом состоянии. И если вы думаете, что всегда были в том же положении, что и сейчас, то никогда не сможете быть по-настоящему уверены в себе и превратитесь в ничтожество, почти в ничто»3.

Целью британской истории рабочего класса во многом являлось оттачивание социального сознания рабочих, подкреплённое готовностью к политическим действиям, убеждение в том, что история «на их стороне», если только они будут верны заветам своих героических предшественников. Историческая реконструкция опыта рабочих была, по выражению передовицы первого номера «Исторической мастерской», «источником вдохновения и понимания»1. Воспоминания рабочих о труде, жилище, семье и политике – со всей отражённой в них гордостью и яростью – удалось сохранить до того, как официальная версия вытеснила их из народного сознания.

Женское движение последних 20 лет не меньше, если не больше, осознавало необходимость создания истории, способной послужить его целям. Исследования о роли выдающихся женщин вроде Елизаветы I, успешно действовавших в рамках «мужского мира», не могли удовлетворить эту потребность в глазах феминисток; для них главное состоит в экономической и сексуальной эксплуатации, выпавшей на долю большинства женщин, и попытках активисток женского движения изменить ситуацию к лучшему. Согласно этому подходу, определяющей детерминантой истории женщин является не национальная или классовая принадлежность, а патриархат: т.е. власть отца над детьми и соответственно мужа над женой. А раз традиционная историография замалчивает эту истину, значит, она дает лишь неполное, зашоренное описание истории половины человечества. Существуют темы, которые, цитируя название популярного феминистского труда, были «спрятаны от истории»2. Как пишет американская исследовательница-феминистка:

«Неудивительно, что большинство женщин считают, что их пол не обладает интересной или значительной историей. Однако, как и меньшинства, женщины обязаны обладать коллективным самосознанием, которое неизменно связано с осознанием общего прошлого. При его отсутствии социальная группа страдает своего рода коллективной амнезией и легко становится жертвой навязываемых сомнительных стереотипов, а также ограниченности и предрассудков в том, что «полагается» или «не полагается» делать»3.

Для социально обделенных или «невидимых» групп – представляют ли они большинство населения, как рабочие или женщины, или меньшинство вроде негров в Америке и Британии – эффективная политическая мобилизация зависит от осознания общности исторического опыта.

Но наряду с этими социально мотивированными взглядами на прошлое возникла и другая форма исторического сознания с совершенно иными отправными точками. В то время как социальная память продолжала создавать интерпретации, удовлетворяющие новые формы политических и социальных потребностей, в исторической науке существовал подход, состоявший в том, что прошлое ценно само по себе и учёному следует, насколько это возможно, быть выше соображений политической целесообразности. Лишь в XIX в. историческое сознание в этом, более строгом виде стало определяющей чертой профессиональных историков. У приверженцев этого подхода были именитые предшественники в античном и исламском мире, в династическом Китае, да и на Западе начиная с эпохи Возрождения. Но только в первой половине XIX в. все элементы исторического сознания были собраны воедино и воплощены в научной практике, которая стала общепринятым «правильным» методом изучения прошлого. Это было заслугой интеллектуального течения под названием историзм (от немецкого Historismus) возникшего в Германии и вскоре распространившегося по всему западному миру.

Фундаментальной предпосылкой историзма является уважение к независимости прошлого. Сторонники историзма считают, что каждая эпоха представляет собой уникальное проявление человеческого духа с присущими ей культурой и ценностями. Если наш современник хочет понять другую эпоху, он должен осознать, что за прошедшее время условия жизни и менталитет людей – а может быть, и сама человеческая природа — существенно изменились. Историк не страж вечных ценностей; он должен стремиться понять каждую эпоху в её собственных категориях, воспринять её собственные ценности и приоритеты, а не навязывать ей наши. Однако историзм – это не просто призыв: «Любители старины – объединяйтесь!» Его сторонники утверждали, что культура и институты их собственной эпохи могут быть поняты лишь в исторической перспективе. Одним словом, история – это ключ к пониманию мира.

Историзм был одним из аспектов романтизма, движения, господствовавшего в европейской мысли и искусстве в самом начале XIX в. Наиболее влиятельный литератор-романтик, сэр Вальтер Скотт, стремился погрузить читателей своих исторических романов в подлинную атмосферу прошлого. Интерес широкой публики к уцелевшим предметам старины неимоверно возрос, причем он распространился не только на античный мир, но и на доселе презираемое средневековье. Историзм представлял собой научное выражение «помешательства» романтизма на прошлом. Главной фигурой этого течения был Леопольд фон Ранке, профессор Берлинского университета с 1824 по 1872 г. и автор 60 томов научных работ.

В предисловии к своей первой книге он писал:

«История возложила на себя задачу судить о прошлом, давать уроки настоящему на благо грядущих веков. На эти высокие цели данная работа не претендует. её задача – лишь показать, как все происходило на самом деле: (wie es eigentlich gewessen)».

Ранке имел в виду не только стремление воссоздать ход событий, хотя и это, несомненно, входило в его намерения1. Новым в подходе сторонников историзма было понимание ими необходимости реконструировать также атмосферу и менталитет прошлого – без этого простое описание событий теряет всякий смысл. Главной задачей историка стало выяснение, почему люди прошлого поступали так, а не иначе, поставив себя на их место, глядя на мир их глазами и по возможности оценивая его по их стандартам1. Томас Карлейль верил в воссоздание истории больше, чем любой другой автор XIX в.: какова бы ни была цель исторического труда, «первым непременным условием», заявлял он, было «видеть происходящее, изобразить его во всей полноте, как будто оно стоит у нас перед глазами»2. И это условие распространялось на все периоды прошлого, какими бы чуждыми они ни казались современному наблюдателю. Сам Ранке стремился достичь этого идеала историзма в отношении религиозных войн XVI – XVII вв. Другие в том же духе изучали средневековье.

Часто цитируемые слова из предисловия Ранке представляют интерес и как отрицание актуальности истории. Ранке не утверждал, что исторические исследования не имеют другого применения, кроме чисто научных задач; наоборот, он был, вероятно, последним из крупных историков, кто верил, что труды, подобные его собственным, позволят выявить промысел Божий. Но он не искал в прошлом практических уроков. Более того, Ранке считал, что отстраненность от забот сегодняшнего дня является непременным условием для понимания прошлого. Его претензии к предшественникам-историкам заключались не в отсутствии у них любознательности или сопереживания, а в том, что они отвлекались от настоящих задач стремлением поучать, дать урок государственной мудрости, или укрепить репутацию правящей династии; преследуя сиюминутные цели, они упускали из вида подлинную мудрость, которую можно почерпнуть, изучая историю. В следующей главе я более полно рассмотрю вопрос о том, всегда ли актуальность несовместима с историческим сознанием. Но в первой половине XIX в., когда Европа пережила крупные потрясения в результате Французской революции, историческая наука была сильно политизирована, и без превращения отстранённости в высшую добродетель утверждение научного подхода в практике историков вряд ли было бы возможно. Хотя сегодня мало кто читает Ранке, его имя продолжает оставаться символом олимпийской беспристрастности и первостепенного долга ученого – не искажать прошлое3.

Историческое сознание, в том смысле как его понимают сторонники историзма, основывается на трёх принципах. Первый и наиболее фундаментальный из них – это различие; то есть признание, что нашу эпоху и все предыдущие разделяет пропасть. Поскольку ничто в истории не стоит на месте, время существенно изменило наш образ жизни. Ответственность историка в первую очередь состоит в учёте различия между прошлым и настоящим; и соответственно, одним из величайших его прегрешений является бездумная убеждённость в том, что люди прошлого вели себя и мыслили так же, как мы. Эти различия частично относятся к материальным условиям жизни, о чём нам порой столь ярко напоминают уцелевшие объекты прошлого – здания, орудия труда и одежда. Не столь очевидны, но ещё более важны различия в менталитете: у предыдущих поколений были другие ценности, приоритеты, страхи и надежды. Мы можем воспринимать красоты природы как должное, но в средние века люди боялись лесов и гор и старались как можно реже сворачивать с проторенных троп. В английских деревнях конца XVIII в. развод и повторный брак иногда осуществлялись путем публичной продажи жен; хотя это частично являлось реакцией на практическую невозможность законного развода для бедняков, современный читатель вероятнее всего подумает о крайнем проявлении патриархальных ценностей в таком унижении жены, которую муж на веревке ведёт на рынок1. В тот же период публичные казни в Лондоне неизменно привлекали по 30 тысяч и даже более зрителей, как богачей, так и бедняков, и большинство из них обычно составляли женщины. Мотивы у всех были разные: кто-то хотел увидеть, как вершится правосудие, кто-то – извлечь урок из того, насколько мужественно держится осужденный или выразить свое возмущение его смертью; но всех этих людей отличала готовность наблюдать за актом хладнокровной жестокости, который у большинства наших современников вызвал бы лишь ужас и отвращение2. Более поздние периоды, возможно, не покажутся нам столь чуждыми, но и здесь следует ожидать множества различий. Даже в середине викторианского периода в Англии вдумчивый и образованный человек мог описывать бедняков Восточного Лондона как «шевелящуюся массу червей на куске падали»3. Историческое сопереживание, которого так не хватало в последние годы в школьном образовании, часто трактуют как признание человеческой общности между нами и нашими предками. Но более реалистическая (и строгая) трактовка сопереживания основана на необходимости напрячь воображение, чтобы проникнуть в менталитет людей прошлого, с которым наш собственный опыт утратил всякую связь. Как заметил романист Л. П. Хартли, «Прошлое – это другая страна»4. Конечно, как и чужие страны, прошлое не бывает полностью незнакомым. Помимо шока отвращения, историки испытывают и шок узнавания, видя, например, естественную непринужденность в поведении родителей по отношению к детям в Англии XVII в., или обнаруживая наличие культуры потребления в Лондоне XVIII в. Недаром говорится, что «всякая история – это переговоры между известным и неизвестным»5. Но в любом научном исследовании на первый план выступают именно отличия прошлого от настоящего, ведь время превратило общепринятые вещи в экзотику6.

Уже само выявление этих различий способно существенно изменить наши сегодняшние представления. Но историкам этого явно недостаточно. Их цель не просто раскрыть подобные различия, но и объяснить их, а значит погрузить их в историческую обстановку. То, что нам кажется странным или неприятным, становится вполне объяснимым, хотя, возможно, вызывает не меньший шок, как характерная черта конкретного общества. Если мы в ужасе отворачиваемся от устрашающих деталей, сопровождавших обвинения против ведьм в Европе раннего нового времени, мы, несомненно, признаём, что нас от той эпохи отделяет пропасть, но тем самым мы делаем лишь первый шаг. Сейчас мы понимаем этот феномен гораздо лучше, чем 30 лет назад, потому что историки соотнесли его с тогдашними представлениями о человеческом теле, со структурой народных религиозных верований за пределами церкви и неравноправным положением женщин1. Таким образом, вторым компонентом исторического сознания является контекст. Предмет исследования нельзя вырывать из окружающей обстановки – таков основополагающий принцип работы историка2. Точно так же, как нельзя судить о важности археологической находки, не зафиксировав её точное положение на месте раскопок; любые наши знания о прошлом следует помещать в современный им контекст. Это жесткий стандарт, требующий обширных знаний. Часто именно этим профессиональный историк и отличается от любителя. Энтузиаст, работающий над семейной историей в местном архиве, способен, при минимальной технической помощи, проследить последовательность рождений, браков и смертей на протяжении многих поколений; трудности у любителя возникают не из-за фактических пробелов, а из-за недостаточного понимания соответствующей экономической или социальной обстановки. Для профессионального специалиста по социальной истории семейная история – это не столько генеалогия или даже установление среднего размера семьи в разные периоды; это, прежде всего место семьи в меняющемся контексте домашнего производства, здравоохранения, религии, образования и государственной политики17. Все профессиональные навыки историка заставляют его протестовать против изображения прошлого в виде фиксированной однолинейной последовательности событий; необходимо постоянное внимание к контексту.

Но история – это не просто коллекция моментальных снимков прошлого, даже самых ярких и контекстуально-богатых. Третий фундаментальный аспект исторического сознания – это понимание истории как процесса, связи между событиями во времени, что придает им больший смысл, чем их рассмотрение в изоляции. Так, историков по-прежнему интересует применение силы пара в хлопкопрядильном производстве в конце XVIII в., но не столько в качестве яркого примера технического и предпринимательского гения, а в связи с огромной ролью этого события в промышленной революции. Конкретные завоевания в ходе «борьбы за Африку» привлекают внимание как проявления широкомасштабной империалистической политики европейских держав, и так далее. Помимо интереса к событиям как таковым, в основе нашего любопытства к этим проявлениям исторического процесса лежит более общий вопрос – как мы попали из «тогда» в «теперь». Исследования по более узкой проблематике являются частями этого «большого рассказа». Возможно, «их» от «нас» отделяет пропасть, но она на самом деле возникает за счет процессов роста, упадка и перемен, и задачей историка является их раскрытие. Так, если мы сейчас лучше понимаем феномен колдовства в XVI – XVII вв., то немедленно возникает вопрос, каким образом эта форма верований пришла в упадок и приобрела дурную славу до такой степени, что в нынешнем западном обществе среди её приверженцев остались лишь единицы, стесняющиеся собственных взглядов. Исторические процессы порой отмечаются быстрыми переменами, когда сам ход истории ускоряется, например, в период великих революций. Но есть и другая крайность: история как бы останавливается и её течение способен уловить лишь ретроспективный взгляд с высоты прошедших столетий, как это происходит с системами землепользования и родства во многих доиндустриальных обществах. Если историческое сознание основано на понятии континуума, то эта основа имеет обоюдоострый характер: прошлое не сохранилось в неизменности, но и наш мир является продуктом истории. Любой аспект нашей культуры, поведения и верований является результатом процессов, происходивших в прошлом. Это относится не только к почтенным институтам вроде христианских конфессий или британской монархии, которые, очевидно, возникли в ходе многовековой эволюции, но и к самой обычной повседневной жизни (брак, вопросы личной гигиены и т.д.), которая куда реже помещается в исторические рамки. Никакая человеческая деятельность не стоит на месте; всегда необходимо наличие исторической перспективы, раскрывающей динамику перемен во времени. Это одна из причин, почему курсы истории для студентов должны охватывать достаточно продолжительные временные периоды. Ныне в британских школах и университетах основной упор делается на работу с документами и узкую специализацию, и поэтому основные исторические тенденции отступают на задний план1.

Таким образом, историческое сознание в его понимании приверженцами историзма означает признание независимости прошлого и попытку реконструировать его во всей «особости», а лишь затем применять сделанные открытия к современности. Результатом этой программы стало углубление различий между элитарным и народным взглядом на прошлое, существующих и по сей день. Профессиональные историки настаивают на необходимости длительного погружения в первоисточники, намеренного отказа от сегодняшних представлений и чрезвычайно высокого уровня сопереживания и воображения. С другой стороны, популярное историческое знание характеризуется крайне избирательным интересом к дошедшим до нас элементам прошлого, отфильтровано сегодняшними представлениями и лишь попутно – стремлением понять прошлое «изнутри». Три характерные черты социальной памяти обладают особенно серьёзным искажающим эффектом.

Это, во-первых, уважение к традициям. Во многих областях деятельности – от судопроизводства до политических союзов, от церкви до спортивных клубов – взгляды и поведение определяются влиянием прецедентов: то, что совершалось в прошлом, считается авторитетным руководством к действиям в настоящем. Уважение к, традициям порой путают с «ощущением истории», поскольку оно предусматривает привязанность к прошлому (или его части) и стремлением хранить ему верность. Но при обращении к традициям исторический подход присутствует лишь в малой степени. Следование по пути, намеченному предками, играет весьма положительную роль в обществах, не переживающих период перемен и не ожидающих ничего подобного; для них прошлое почти не отличается от настоящего. Поэтому уважение к традициям вносило столь большой вклад в сплочение общества, когда дело касалось немногочисленных, не обладающих грамотностью народностей. Неслучайно антропологи порой определяют их как «традиционные общества». Но подобных условий больше не существует. В любом обществе, отличающемся динамичными социально-культурными изменениями, проявляющимися во внешней торговле или социальной иерархии политических институтов, некритическое уважение к традициям становится контрпродуктивным1. Оно замалчивает исторические перемены, происходившие в переходный период; более того, оно однозначно не поощряет любое внимание к этим переменам и ведет к продлению существования отживших или «отошедших в историю» внешних форм. Одной из причин знаменитой стабильности парламентской системы в Британии является то, что сам парламент обладает престижем 700-летней истории в качестве «матери всех парламентов». Это существенно укрепляет его легитимность: часто можно услышать, что парламент прошел проверку временем, что он всегда служил гарантом конституционных свобод и т.д. Но результатом этого является и нежелание честно задать себе вопрос: насколько эффективно работает парламент? Способность палаты общин к «сдерживанию» исполнительной власти после второй мировой войны резко снизилась, но до сих пор гигантский, основанный на традиции престиж парламента блокирует все требования по его реформированию. Авторитет традиций настолько высок, что в разные периоды правящие группы специально выдумывали их для укрепления собственного престижа. Практически весь традиционный церемониал, связанный с королевской семьей, был введен в годы правления королевы Виктории, но само понятие «традиции» отрицает точные исторические координаты явления. В современных обществах традиции, возможно, обладают сентиментальной привлекательностью, но их трактовка в качестве «учебника жизни» зачастую приводит к плачевным результатам.

Особенно пагубны последствия уважения к традициям, когда речь идёт о национализме. Нации, несомненно, являются продуктом истории, и понятие опредёленной нации, как правило, имело разное значение в различные периоды2. К сожалению, историки не всегда должным образом учитывали эту истину. При всей своей приверженности принципам научности, сторонники историзма в XIX в. редко могли устоять перед искушением создать одностороннюю «историю нации», а многие даже и не пытались. Европа в то время была ареной жесткого соперничества национальных идентичностей; народы, лишенные единой государственности, – от немцев и итальянцев до венгров и поляков – требовали пересмотра существующих границ. Притязания этих «разделенных» народов на единую государственность частично основывались на общности языка и культуры, но они требовали и исторического обоснования – возрожденных воспоминаний о славном прошлом или списка старинных обид, требующих отмщения – одним словом, традиций, способных поддержать дух нации в настоящем и произвести впечатление на другие европейские державы. Историков, как и всех остальных, увлекла волна национализма, и многие из них не видели никакого противоречия между профессиональными требованиями и работой над «своекорыстной» национальной историей.

Франтишек Палацкий одновременно являлся историком и чешским националистом. Он совместил эти две всепоглощающие страсти в серии трудов, изображавших чехов как свободолюбивый народ, приверженный демократии незнамо с каких времен; после смерти Палацкого в 1876 г. его оплакивали как отца чешской нации. Такого рода апологетическая история регулярно используется в мемориальных ритуалах, когда национальный образ требует закрепления в умах народа. Сербы каждый год отмечают годовщину своего, ставшего легендарным, поражения от турок в битве на Косовом Поле в 1389 г., подтверждая тем самым свою идентичность как храброй нации, страдающей от козней могущественных врагов; они продолжали это делать и в период кризиса в бывшей Югославии. В подобных случаях грубая реальность истории не имеет значения. Национальность, раса и культура сводятся в единую константу. Примеры подобного рода можно найти по всему современному миру – от германского нацизма до идеологии сепаратизма в отношении негров в Соединенных Штатах. Такие обращения к «основам», существующим «с незапамятных времен», порождают мощное ощущение национальной исключительности, но не имеют никакого отношения к исторической науке1. Дело не только в замалчивании любых явлений прошлого, противоречащих искомому образу; концепция неизменной идентичности, неподвластной историческим обстоятельствам, отрицает само наличие промежутка между «тогда» и «теперь».

Процесс создания традиций особенно чётко проявляется в государствах, недавно завоевавших независимость, где сильна потребность в «легитимном» прошлом, а материала для создания национальной истории часто не хватает. В течение двух поколений после Войны за независимость американцы создали весьма лестный образ для самоотождествления: их предки, покоряя дикую природу вдали от прогнившего общества Старого Света, выработали собственные ценности – опору на собственные силы, честность и свободолюбие, которые теперь стали наследием всех американцев. С этим связана неизменная популярность фольклорных героев вроде Дэниэла Буна. Уже совсем недавно многие африканские государства столкнулись с проблемой: их границы являются результатом искусственного раздела континента европейцами в конце XIX в. В некоторых случаях эти страны, как, например, Мали и Зимбабве, могли сослаться на то, что ведут свое происхождение от ранее существовавших государств с тем же названием. Гана позаимствовала имя у средневековой торговой империи, в состав которой её нынешняя территория никогда не входила. По всему континенту политические лидеры начали возрождать «вечные» ценности доколониального прошлого (вроде идеи ujahamaa или братства, сформулированной Джулиусом Ньерерой) в качестве своего рода «хартии идентичности». Вероятно, без таких поисков легитимности в прошлом формирование национальной идентичности просто невозможно.

Но к «неизменному» прошлому обращаются не только недавно возникшие или угнетенные нации. В Британии XIX в. существовало относительно прочное чувство национальной идентичности, и, тем не менее, в работах историков того времени наряду с идеями перемен можно найти и ссылки на неизменность национальной сущности. Уильям Стаббс, которого обычно считают первым английским профессиональным историком, полагал, что причины развития английской конституции в период средневековья лежат «глубоко в самой натуре [английского] народа»; в таком прочтении парламентская система – это проявление национальной гениальности свободолюбивых британцев1. «Вечные» категории легко срываются с языка политиков, особенно в кризисные периоды. В годы второй мировой войны Уинстон Черчилль обращался к традиции упорного сопротивления англичан иностранной агрессии, берущей свое начало во времена Елизаветы I и Питта Младшего. Либеральные наблюдатели были неприятно удивлены, услышав подобную риторику во время войны на Фолклендских островах в 1982 г. Размышляя об уроках конфликта, Маргарет Тэтчер заявила:

«Наше поколение не уступает отцам и дедам ни в талантах, ни в мужестве, ни в решимости. Мы не изменились. Когда война и опасность, грозящая нашим гражданам, заставляют взяться за оружие, мы, британцы, как всегда действуем эффективно, смело и решительно».

Национализм такого рода основан на приверженности традициям, а не на историческом анализе. Он замалчивает различия и перемены ради укрепления национальной идентичности.
IV
Традиционализм – это грубейшее искажение исторического сознания, поскольку он исключает важнейшее понятие развития во времени2. Другие формы искажения носят более завуалированный характер. Одна из них и весьма влиятельная – это ностальгия. Как и традиции, она обращена назад, но, не отрицая факта исторических перемен, толкует их лишь в одном направлении – перемен к худшему. Пожалуй, наиболее известной формой ностальгии является возрастная – пожилые люди часто жалуются, что современная молодежь отбилась от рук или что страна «катится к черту», и такое недовольство нашло отражение даже в очень древних документах1. Но ностальгия проявляется и в более широком контексте, с особой силой в качестве реакции на чувство недавней утраты и потому чрезвычайно характерна для обществ, переживающих быстрые перемены. Надежды и оптимизм – не единственная, а порой и не главная, социальная реакция на прогресс. Практически всегда возникает также беспокойство или сожаление по уходящему образу жизни и привычным ориентирам. Тоскливый взгляд в прошлое дает утешение, является духовным бегством от жестокой реальности. Когда прошлое словно исчезает у нас на глазах, мы стремимся воссоздать его в своем воображении. Это ощущение было одной из движущих сил романтического течения, да и в самом историзме присутствовал порой чрезмерный ностальгический импульс – реакция учёных на всеохватывающую индустриализацию и урбанизацию. Неслучайно средневековье, с его тесно сплоченными общинами и медленным темпом изменений, вошло в моду именно тогда, когда набирающие скорость перемены в экономике расширяли масштаб общественной жизни. Начиная с промышленной революции, ностальгия оставалась одним из эмоциональных рефлексов общества, переживающего большие перемены. Одним из наиболее распространенных проявлений ностальгии в сегодняшней Британии является понятие «наследия». Когда прошлое консервируется или разыгрывается вновь для нашего развлечения, его, как правило (хотя и не всегда) изображают в наиболее привлекательном свете. Блеск прошлого, представленный средневековыми турнирами или елизаветинскими банкетами естественным образом подходит для красивого спектакля; но и повседневная жизнь – вроде изнурительного монотонного труда на раннеиндустриальной мануфактуре или на викторианской кухне – тоже приукрашивается так, чтобы могла радовать глаз. Чувство утраты является частью впечатлений от посещёния исторических памятников, ассоциирующихся с «наследием». Проблема с ностальгией заключается в том, что это крайне односторонний взгляд на историю. Чтобы превратить прошлое в комфортабельное убежище, все его негативные черты следует удалить. Прошлое становится проще и лучше, чем настоящее. Так, медиевистика XIX в. почти не обращала внимание на кратковременность и убожество жизни средневекового человека или мощь зловещёго мира духов. Сегодняшняя ностальгия отличается такой же близорукостью. Даже инсценировка налетов на Лондон 1940 г. вызовет не только ужас перед последствиями воздушных бомбардировок, но и в равной мере сожаление об утраченном «духе военных лет». Сторонники семейных ценностей, считающих, что «золотой век» следует искать в прошлом (до 1939 или 1914 г., кому, что больше нравится), забывают о большом количеств браков без любви, существовавших до облегчения процедуры развода, или многочисленных примерах распада семьи в связи со смертью одного из супругов или родителей. В таких случаях, по выражению Рафаэла Сэмюэла, прошлое играет роль не столько истории, сколько аллегории:
«Это свидетельство упадка манер и морали, зеркало наших недостатков, мера отсутствия... Через процесс избирательной амнезии прошлое превращается в исторический эквивалент мечты о первозданной чистоте или зачарованного пространства, ассоциируемого в памяти с детством»1.
Подобный взгляд – не только ненадежный путеводитель по прошлому, но и основа для пессимизма и косности в настоящем. Ностальгия представляет прошлое как альтернативу настоящему, а не как прелюдию к нему. Она побуждает нас тосковать о недоступном «золотом веке» вместо того, чтобы творчески преобразовывать мир вокруг нас. Если историческое сознание должно усиливать наше понимание настоящего, то ностальгия поощряет бегство от него.
V
На другом конце шкалы искажений истории расположена вера в прогресс. Если ностальгия отражает пессимистический взгляд на мир, то прогресс – оптимистическое верование, подразумевающее не только позитивный характер перемен в прошлом, но и продолжение процесса совершенствования в будущем. Прогресс, как и исторический процесс – означает перемены во времени, но с одним принципиальным отличием – перемены наделяются положительным знаком и моральным содержанием. Концепция прогресса является основополагающей для трактовки понятия «передовой», поскольку в течение 200 лет он был самым живучим мифом Запада, источником культурной самоуверенности и чувства собственного превосходства в его отношениях с остальным миром2. В этом смысле концепция прогресса по сути была изобретена в XVIII в., в эпоху Просвещёния. До этого считалось общепризнанным, что развитие человечества имеет некий предел, либо по промыслу Божественного провидения, либо потому, что достижения классической античности казались непревзойденными. Просветители XVIII в. верили в способность человеческого разума преобразовать мир. Вольтер, Юм и Адам Смит рассматривали историю как далеко не полный перечень материальных и моральных усовершенствований. Они стремились раскрыть ход истории, прослеживая развитие человеческого общества от первобытного варварства к утонченной цивилизации. Уверенность этих историков может сегодня показаться наивной и прожектерской, но в течение 200 лет разновидности этой философской системы пронизывали все варианты прогрессивной мысли, включая как идеи либеральной демократии, так и марксизм. Ещё в 1960-х гг. представители этих двух традиций – Дж. Х. Пламб и Э.Х. Карр – выступили с весьма популярными манифестами в защиту истории, основанными на страстной вере в прогресс. Сегодня такая вера встречается гораздо реже, учитывая опасные последствия, вызванные изменениями в экономике, новейших технологиях и окружающей среде. Но мало кто из нас удовольствуется постоянным пребыванием в мире ностальгических сожалений; тоска по утраченному «золотому веку» в какой-то одной области часто уравновешивается сознательным очернением «мрачного прошлого» в другой.

Такое отрицание прошлого указывает на ограниченность концепции прогресса как взгляда на историю. Если «процесс» – это нейтральный термин, лишенный ценностной составляющей, то понятие «прогресса» по определению носит оценочный и пристрастный характер; поскольку оно изначально основано на превосходстве настоящего над прошлым, то неизбежно берет на вооружение любые преобладающие в данный момент ценности. Поэтому прошлое кажется тем меньше достойным восхищения и «примитивным», чем больше оно отдалено от нас во времени. Результатом становится снисходительный подход и непонимание прошлого1. Если оно существует исключительно для подтверждения достижений современности, то невозможно и восхищение его культурными богатствами. Сторонникам прогресса никогда не удавалось понять эпохи, удаленные от них во времени. Вольтер, к примеру, был совершенно не способен увидеть что-нибудь хорошее в средневековье; в его исторических трудах прослеживалось развитие рационализма и терпимости, а все остальное осуждалось. Таким образом, если историк заходит слишком далеко в стремлении продемонстрировать прогрессивность развития, он немедленно вступает в конфликт со своей профессиональной обязанностью воссоздавать прошлое изнутри. Фактически и сам историзм возник во многом как реакция на «осовремененное» принижение прошлого, характерное для столь многих авторов-просветителей. Ранке считал, что каждая эпоха находится «рядом с Богом», имея в виду, что к ней нельзя заранее подходить с современными мерками. А интерпретация истории в виде графика поступательного прогрессивного развития означает именно это.

Традиции, ностальгия и прогресс являются базовыми составляющими социальной памяти. Каждая из них по-своему откликается на глубокую психологическую потребность в защищенности – они, казалось бы, обещают либо отсутствие перемен, либо перемены к лучшему, либо душевно более близкое прошлое в качестве убежища. Реальное возражение против них заключается в том, что в качестве всеобъёмлющей концепции они требуют от прошлого соответствия подспудной и часто безответной потребности, ищут единственное окно в прошлое, а заканчивается это недооценкой всего остального.
VI
Если социальные потребности так легко приводят к искаженному образу прошлого, неудивительно, что историки в целом стараются держаться от них подальше. Но на практике позиция профессионального историка в отношении социальной памяти не всегда последовательна. Так, Герберт Баттерфилд, получивший известность в 1930-х гг. своими нападками на «осовремененную» историю, в 1944 г. написал страстную работу об английских исторических традициях с явным намерением укрепить боевой дух нации. Сегодня газеты часто публикуют статьи ведущих историков, поддавшихся искушению повлиять на народные представления о прошлом. Но в целом профессионалы предпочитают подчеркивать, что для научного исследования истории характерны совершенно иные цели и подходы. Если отправной точкой для большинства массовых разновидностей знаний о прошлом являются требования современности, то для историзма – это стремление проникнуть в прошлое или воссоздать его1.

Из этого следует, что противостояние социально мотивированным ложным истолкованиям прошлого – одна из важнейших задач историка. В этой роли его уподобляли «хирургу-окулисту, специалисту по удалению катаракты». Но если пациенты радуются исправлению своего зрения, то общество может быть глубоко привязано к своему, пусть и неверному, взгляду на прошлое, и популярность историков отнюдь не возрастает от того, что они указывают на его неправильность. Многие их открытия навлекают обвинения в подрыве авторитетов, например, если историки ставят под сомнение эффективность деятельности Черчилля в качестве военного лидера, или пытаются уйти от сектантского подхода к истории Северной Ирландии. Возможно, ни одна националистическая версия истории в мире не способна пройти проверку научным исследованием. Это же относится и к ангажированной истории, сопровождающей конфликт между левыми и правыми. Политически мотивированная история рабочего класса в Британии делала упор на политическом радикализме и борьбе против капитала. Но если «история рабочих» призвана обеспечить реалистичную историческую перспективу, пригодную для разработки политической стратегии, «рабочая» история не может позволить себе роскошь игнорировать столь же традиционное консервативное течение в рабочем классе, активно проявляющееся и сегодня. Когда Питер Берк сделал заявление на конференции историков-социалистов («хотя я считаю себя социалистом и историком, я не историк-социалист»), он имел в виду свое желание изучать историю в её реальной сложности, а не сводить её к чрезмерно драматизированной конфронтации между «Своими и Чужими». То же самое можно сказать и об искажениях, идущих «справа». В середине 1980-х гг. Маргарет Тэтчер пыталась сколотить политический капитал на эксплуатации несколько конъюнктурного образа Англии XIX в. Аплодируя «викторианским ценностям», она имела в виду, что неограниченный индивидуализм и снижение роли государства могут вернуть Британии величие. Она не упомянула лишь о том, что важнейшей предпосылкой викторианского «экономического чуда» стала глобальная стратегическая гегемония Британии, а также о его ужасающей социальной цене в виде нищеты и урона, нанесенного окружающей среде. Историки быстро показали, что нарисованная ей картина является нереалистичной, а повторение этого пути – нежелательным.

Если такая разоблачительная деятельность, казалось бы, должна привести историков в лагерь, оппозиционный хранителям социальной памяти, то следует подчеркнуть, что различия между ними ни в коем случае не столь ярко выражены, как я изображал их выше. Существует точка зрения (обычно связываемая с постмодернизмом), что между историей и социальной памятью фактически нет никакой разницы. Согласно этому взгляду, стремление к воссозданию прошлого является иллюзией, а все исторические труды несут на себе несмываемый отпечаток современности – они на самом деле больше говорят нам о настоящем, чем о прошлом. В гл. 7 мы рассмотрим достоинства и недостатки этой радикально-подрывной позиции. Здесь же достаточно указать, что низведение истории до уровня социальной памяти популярно у особой категории скептиков-теоретиков, но почти не получает поддержки у историков. Однако у истории и социальной памяти есть и немало точек пересечения1. Было бы неверным предполагать, что точность исследования является исключительной привилегией профессиональных историков. Как указал Рафаэл Сэмюэл, в Британии существует целая армия любителей (исследующих все что угодно – от семейной генеалогии до паровых локомотивов), которые, как никто другой, обожествляют точность. Профессиональные историки могут дистанцироваться от искажений, присущих социальной памяти, но многие из общепризнанных сегодня научных специализаций обязаны своим происхождением политическим потребностям: достаточно вспомнить об истории рабочих, истории женщин, истории Африки. Историю и социальную память не всегда можно полностью отделить друг от друга, поскольку историки выполняют некоторые задачи социальной памяти. И самое важное, социальная память сама по себе является важной темой для исторического исследования2. Она играет центральную роль в народном сознании во всех его формах, от демократической политики до общественных нравов и культурных предпочтений, и претендующая на полный охват социальная история не имеет право её игнорировать; устная история частично представляет собой попытку учесть и такой аспект (гл. 11). Во всех этих отношениях история и социальная память подпитывают друг друга.

Но при всех этих точках соприкосновения различие, которые делают историки между своей профессией и социальной памятью, не теряет своей важности. Служит ли социальная память тоталитарному режиму или интересам различных групп демократического общества, её ценность и перспективы выживания полностью зависят от её функциональной эффективности: содержание этой памяти меняется в соответствии с контекстом и приоритетами. Историческая наука, конечно, тоже не обладает иммунитетом от соображений практической полезности. Частично это связано с тем, что мы яснее, чем Ранке, понимаем: историк не может полностью отстраниться от своего времени. Частично же, как я попытаюсь доказать в следующей главе, историческая наука только обогащается, откликаясь на актуальные проблемы. В чем большинство историков действительно обычно расходятся с хранителями социальной памяти, так это в строгой приверженности принципам историзма, описанным в данной главе, – историческое сознание должно превалировать над социальной потребностью. Достоинства этого принципа очевидны. Но его необходимо поддерживать, если мы хотим сохранить надежду чему-нибудь научиться у истории, а не искать в ней зеркального отражения наших сиюминутных интересов. К этой возможности мы сейчас и обратимся.
Глава 2.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21

перейти в каталог файлов
связь с админом