Главная страница
qrcode

Ален Роб-Грийе. Возвращение зеркала (1984). Возвращение зеркала если память мне не изменяет, я начал писать эту книгу в конце 1976 или начале 1977 года, то есть через несколько месяцев после выхода в свет Топологии города-призрака


НазваниеВозвращение зеркала если память мне не изменяет, я начал писать эту книгу в конце 1976 или начале 1977 года, то есть через несколько месяцев после выхода в свет Топологии города-призрака
АнкорАлен Роб-Грийе. Возвращение зеркала (1984).pdf
Дата25.10.2017
Размер4.1 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаAlen_Rob-Griye_Vozvraschenie_zerkala_1984.pdf
оригинальный pdf просмотр
ТипДокументы
#44487
страница1 из 9
Каталогid31156079

С этим файлом связано 43 файл(ов). Среди них: Жорж Перек. Жизнь способ употребления.doc, Жорж Перек. Человек, который спит.doc, Жорж Перек. Вещи. Одна из историй шестидесятых годов.doc, Velikie_khudozhniki_Albom_25_Dega.pdf, HI_06_2008.pdf, Velikie_khudozhniki_Albom_01_Rafael.pdf и ещё 33 файл(а).
Показать все связанные файлы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗЕРКАЛА Если память мне не изменяет, я начал писать эту книгу в конце 1976 или начале 1977 года, то есть через несколько месяцев после выхода в свет Топологии города-призрака». Сейчас осень го года, но работа почти не продвинулась (всего четыре десятка рукописных страниц, ибо приходилось ее оставлять для дел, представлявшихся более срочными. За это время появились два романа и один фильм — Прекрасная пленница, который был закончен в январе текущего года и вышел на экраны в середине февраля. После того как были написаны первые слова (Я всегда говорил только о себе, в ту пору прозвучавшие как провокация, минуло, таким образом, семь лет. Освещение изменилось, перспективы успели разрушиться, а в некоторых случаях стали обратными. Однако вопросы, когда-то животрепещущие и болезненные, а нынче, вероятно, ненужные, постоянно возникают передо мной. Что ж, сделаем еще одну попытку, пока не слишком поздно. Кем был Анри де Коринт? Думается — об этом уже было говорено, — я с ним не встречался никогда, разве что в самом раннем детстве. Тем не менее личные воспоминания, которые у меня якобы сохранились после тех коротких промельков (именно так как бы между двух створок двери, случайно оставленной незакрытой, вполне могла создать моя трудолюбивая обманщица- память уже впоследствии из всякой всячины, по меньшей мере из несвязных преданий, ведших негромкую жизнь в нашей семье и вокруг старого дома. Господин де Коринт, граф Анри, как чаще всего именовал его мой отец, привнося в эти слова почти невесомую дозу иронии, смешанной с уважением, навещал нас часто, в чем я уверен лишь относительно. Но действительно ли часто Выразить в точных цифрах эту частоту я сегодня абсолютно неспособен. Приходил ли он, к примеру, разв месяц Несколько раз А может, вообще появлялся у нас разили два в год, оставляя при этом своими, пусть весьма скоротечными, визитами следы такие глубокие и прочные, что память тут же принималась их неудержимо множить И когда именно эти посещения прекратились Главный вопрос в другом что он могу нас делать Какие тайны, какие намерения, какая вина, какие интересы и опасения могли его связывать с моими родителями, от которых все — как происхождение, таки материальное состояние — должно было его отделять Как и для чего, ведя бурную и до предела насыщенную жизнь, находил он время, чтобы провести несколько часов несколько дней) в жилище столь скромном Почему мой отец ждал его непредсказуемых визитов с такой упорной надеждой и с таким горячим нетерпением При этом, когда мне удавалось украдкой понаблюдать за папой в щелку из-за тяжелых красных гардин общей залы в обществе знаменитого гостя, я видел на его лице если не выражение тоски и скорби, то крайней озабоченности почему И по какой причине так решительно, хотя и не признаваясь в этом, родители запрещали мне к нему, де Коринту, приближаться Вероятно, именно с целью — не полностью осознанной — дать на эти вопросы хотя бы видимость ответов я и предпринял некоторое время назад попытку написать автобиографию. И вот, по прошествии роковых семи лет, перечитывая первые страницы, я с трудом узнаю то, о чем мне тогда не терпелось поговорить. Таков писательский труд. Это одновременно и поиск, одинокий, упорный и почти вневременный, и полная иронии покорность заботам дня, в некотором отношении светским. Ныне, вначале х годов, внезапно итак сильно обострилась реакция на всякую попытку отойти от норм традиционного способа выражения и описания, что мои давние неосторожные замечания, вместо того чтобы стать средством борьбы с новой догмой, которая начала было насаждаться (анти- гуманизм, вдруг оказались как бы поставленными на смазанную мылом наклонную плоскость реставрированной и все подчиняющей себе речи, той вечно старой доброй речи, на которую поначалу я так яростно нападал. Очутившись внутри волны возвращения к, обрушившейся на нас со всех сторон, многие рискуют упустить из виду, что я, напротив, надеялся на, как говорят философы, снятие, на смену. Так что же, неужели теперь надо возвратиться к террористическим акциям х годов Определенно следовало бы. Однако (ниже я объясню почему) я решительно предпочел воспроизвести в первозданном виде написанные в семьдесят седьмом году первые страницы, уже, с моей точки зрения, устаревшие из-за того, что они так быстро сделались модными. Я всегда говорил только о себе. Поелику это шло изнутри, никто на данный факт внимания не обратил. На мое счастье. Ибо здесь, всего в двух строках, я произнес три подозрительных, постыдных и жалких слова, дискредитации которых сам же существенно способствовали которых завтра тоже будет достаточно для того, чтобы меня предали проклятию многие из мне подобных и большая часть моих потомков. Вот эти слова Я, изнутри и говорить о. Второе из этих словечек при всей его кажущейся безобидности способно самостоятельно — что йесьма досадно — возродить гуманистический миф о глубине (наш старый писательский пунктик, между тем как последнее незаметно возвращает к жизни миф об описательстве, о его бесконечно трудном процессе. Что до термина Я, ненавистного вовсе времена, то он готовит, вне всякого сомнения, возвращение на сцену явления еще более суетного, а именно биографизма. Таким образом, я вовсе неслучайно решился в данный момент написать книгу с названием «Роб-Грийе о себе самом, сесть за работу, которую в
* Эта книга предназначалась для серии Писатели всех времен, выпускаемой издательством «Сёй» (отсюда, несколько ниже, появится намек на дом, что напротив. Я даже подписал с Полем Фламаном договор, который все еще в силе. Лишь недоразумение, случившееся с текстом вовремя набора, сделало его непригодным для появления в коллекции маленьких и богато иллюстрированных книжечек строго определенного формата, для которой я параллельно делаю кое-что совсем другое. — Примеч. авт.
былые времена предпочел бы взвалить на других. Сегодня всякий знает, что понятие автор принадлежит речам реакционным, речам о личности, частной собственности, прибыли и что труд пишущего, наоборот, безличен, являясь простым комбинационным процессом, который в конечном счете может быть доверен машине, — столь программируемым кажется человеческое намерение, представляющее собой проект, в свою очередь деперсонализован- ный до такой степени, что выглядит только как локальное воплощение классовой борьбы, этого двигателя Истории вообще и, значит, истории романа. Вашим покорным слугой сделано немало для поощрения этих столь внушающих доверие глупостей. Если сегодня я решился на борьбу сними, то единственно потому, что теперь они мне кажутся отжившими свой век зане- сколько лет они утратили все, что в них имелось скандального, разрушительного, следственно революционного, и оказались водном ряду с полученными со стороны идеями, пока что питающими вялую воинственность модных журналов идеями, для которых уже подготовлено место в славной фамильной усыпальнице учебников по литературе. Идеология, которая по-прежне- му скрывается под маской, свое лицо меняет легко. Это зеркало-гидра, чья отрубленная голова быстро отрастает, обращая к возомнившему себя победителем противнику его же физиономию. Используя тактику чудовища, я намерен напялить на себя его оболочку шкуру, кожу сиречь смотреть его глазами, слушать отверстиями его ушей и говорить его устами (смачивать свои стрелы его кровью. В Истину я не верю. Она служит лишь бюрократии, то есть угнетению. Едва таили иная дерзкая теория, окрепшая было в страстной борьбе, становится учением, как тут же лишается своих привлекательности и напористости, а заодно и действенности. Перестав быть ферментом свободы, открытия, она покорно и бессмысленно приносит еще один камень для здания установившегося порядка.
Приспело время избрать другой путь и, словно перчатку, вывернуть наизнанку только что запущенную в обиход красивую теорию, чтобы выставить на свет божий возрождающуюся бюрократию, которую она тайно подкармливает. Теперь, когда Новый Роман положительно определил свои ценности, начал диктовать законы, возвращать на праведный путь нерадивых учеников, приступил к набору собственных рекрутов, научился отлучать от своего дела свободомыслящих, возникла срочная необходимость в том, чтобы снова все подвергнуть сомнению и, возвратив пешки на исходную позицию писательство к первоистокам; авторов — к их первым книгам, в очередной раз задаться вопросом о той двойственной роли, которую играют в современной повести изображение мира и самовыражение личности, одновременно являющейся живым телом, проекцией намерений и вместилищем неосознанного. На симпозиумах и вовремя интервью меня так часто спрашивали, для него я пишу, что я в конце концов начал рассматривать этот вопрос как нечто принадлежащее к области смысла, рассудка (ratio), стремящегося навязывать свои законы мышления (и, следовательно, свою волю) определенной деятельности, процесс которой контролировать он неспособен. До сих поря довольствовался тем, что предлагал для восполнения тишины писательства всевозможные банальности, кусающие собственный хвост выкрутасы или метафоры, блеск которых принимался за аксиомы. В любом случае это было лучше, чем обрывки катехизиса.
Теперь, когда я решился — пусть на пространстве одной книги — взглянуть на себя со стороны, эта неожиданная точка зрения вдруг освободила меня от необходимости защищаться и умалчивать. Я чувствую себя столь связанным с издательством «Минюи», сего жизнью, сего передрягами, что, говоря о себе из дома напротив, неожиданно для самого себя, испытываю доселе неизвестную раскрепощенность, легкость, радостное состояние низа что не отвечающего рассказчика. Итак, не следует ждать от этих страниц какого-то окончательного, ни тем более достоверного, объяснения (получаемого из первоисточника, от самого автора) моих работ, существующих в виде книги фильмов я говорю об их реальной действительности и подлинном значении. Как уже было сказано, я не являюсь человеком истины, ноя и не человек лжи, что в конечном счете одно и тоже. Я представляю собой некоего исследователя, решительного, но плохо оснащенного и неосторожного, который не верит нив предыдущее, нив дальнейшее существование страны, в которой он изо дня вдень прокладывает один из возможных путей. Яне властитель дум. Я товарищ по путешествию, выдумыванию и рискованному поиску. И то, чем я здесь занялся, всего лишь фикция. Ребенком я долго верил в то, что не люблю море. По вечерам блуждая в поисках тишины безграничного сада, я был готов забыться сном, в своем воображении воспроизводя образ родной Верхней Юры впадины между скал, покрытых мхом или подушками из камнеломок плавно изгибающиеся склоны чередование холмов, поросших короткой травой, плотной, как засеянный горечавкой и примулой-солданеллой парковый газон потраве медленно перемещаются сопровождаемые чуть слышным позвякиванием колокольцев большие бежевые коровы, бродя между стоящих неподвижно, как декорации, перелесков. Упорядоченность. Умиротворенность. Вечный покой. Ничто не мешает неспешному течению сна. Океан — это беспокойство и неуверенность, царство безотчетной тревоги, мир, где студенистые и липкие существа живут в такт с глухо рокочущими волнами. Именно он заполнял кошмары, в которые я погружался, едва утратив осознанное восприятие мира, чтобы вскоре проснуться от воплей ужаса, не всегда достаточных для изгнания бесформенных призраков, дать описание которых я никогда не мог. Мать поила меня бромидным сиропом. Ее беспокойный взгляд как бы подтверждал существование опасностей и страхов, от которых я на какое-то время освобождался, но они поджидали меня по ночам, спрягавшись за моими собственными веками. Галлюцинации, ночной бред, перемежающийся сомнамбулизмом. Да, я был спокойным ребенком с беспокойным сном. Часть года мы проводили в родном доме матери, в котором я появился на свет. Это было большое здание, окруженное садом, в свою очередь обнесенным забором здание, тогда казавшееся нам просторным. Находилось оно под самым Брестом, среди того, что в ту пору было сельской местностью. Из окон комнаты, где я спал, был виден как бы воспаривший над деревьями морской рейд. Наши прогулки, которые порою растягивались на несколько дней, начинались в Бриньогане, возле эстуариев, в Сен-Матьё и на острове Уэссан и заканчивались на мысу Раз, обдуваемом ветрами, пролетавшими над холодными пляжами. Маршруты этих вылазок пролегали по беспорядочным нагромождениям скал, по скользким, осыпающимся тропам таможенников, протоптанным над обрывом.
10
Август мы проводили в деревушке на полуострове Киберон, где нашим излюбленным местом был Дикий берег, который действительно таковым был до войны и своим видом убедительно доказывал правоту окружавшей его легенды он весь был изрыт глубокими ямами, где бурлила вода прибоя ямы сообщались с морем через подземные провалы, куда тебя затягивали за ноги длинные водоросли-лианы вовремя приливов, прижимавших тебя к вертикальной голой стене все это были глубинные, никогда не поднимавшиеся к поверхности волны, их мощное дыхание втягивало в себя всякого, пусть даже стоявшего на вершине самого крутого обрыва. Разумеется, я не научился ни управлять каноэ, ни ходить под парусом и даже никогда неумел плавать. Зато в горах, где не было ни выложенных каменной плиткой дорожек, ни механических подъемников, уже в двенадцать летя чувствовал себя на лыжах более чем свободно и даже охотно рисковал. Всякий психоаналитик-любитель не без удовольствия констатировал бы в очевидном противопоставлении Юры и Атлантического океана (с одной стороны волнистая местность со мшистыми долинами и с другой — бездонные пещеры с притаившимися там осьминогами) два традиционных и антагонистических образа женского пола. Мне бы не хотелось, чтобы он вообразил, будто это открытие им сделано без моего ведома. Укажем ему в том же духе на звуковое сходство слов влага и влагалище, а также на этимологию слова кошмар, где корень марена латыни означает море, а на нидерландском ночные привидения. Комната в скромной парижской квартирке, на улице Гассенди, где стояла моя кровать, была отделена двустворчатой стеклянной дверью от столовой, в которой мама засиживалась допоздна зачтением огромной ежедневной порции периодики, ассортимент которой открывался газетой «Либерте» и закрывался «Аксьон франсез» (мои родители были крайне правыми анархистами. Полупрозрачные красные гардины, благодаря которым я пребывал в относительной темноте, плотно не задергивались из-за спинки поставленного мамой стула, что давало ей возможность контролировать мой беспокойный сон. Взгляд, который от времени до времени обращался на меня поверх развернутой газеты не мог не нарушать устремлений к наслаждениям, уже тогда сильно отмеченных садизмом. Что до привидений, то они, как правило, появлялись передо мною в том месте, где стена сходилась с потолком, истой же стороны, где были красные стекла привидения надвигались, плавно расползаясь по светлой перегородке, между лепным карнизом из листьев акан- таи также лепным бордюром выше темно-зеленых обоев. Ритмический рисунок фантазма тянулся слева направо в виде серии последовательных изгибов, небольших волн или, точнее, в форме тех орнаментальных фризов, которые в скульптуре называются постами. Мучительный для меня миг наступал, когда их цепочка, на вид такая упорядоченная, вдруг начинала дрожать, разрушаться и расползаться вовсе стороны. Однако уже начальной спокойной синусоиды было довольно для того, чтобы мне делалось страшно так я боялся того, что должно было последовать. У меня сложилось впечатление, будто все это я уже давно рассказал в своих книгах и фильмах, и даже точнее и убедительнее. Но этого никто, очевидно, не заметил. Не подлежит сомнению и то, что подобная невнимательность мне всегда была безразлична область интересов писателя лежит в другой плоскости.
11
И все же сегодня я испытываю некоторое удовольствие от традиционной формы автобиографии. Точнее — от легкости, о которой говорит Стендаль в Записках эготиста» и которую можно сравнить с сопротивлением материала, свойственном любому творчеству. Это сомнительное удовольствие меня волнует в той мере, в какой оно подтверждает факт, что я, с одной стороны, всегда сажусь за написание романа лишь для того, чтобы избавиться от одолевших меня фантомов, ас другой — оно дает возможность убедиться, что фантазия в последнем счете есть вещь значительно более личностная, нежели так называемая откровенность признания. Когда я перечитываю фразы вроде Моя мать контролировала мой плохой сон или Ее взгляд нарушал мои одинокие устремления к наслаждению, мне ужасно хочется рассмеяться, как если бы я застал себя за фальсификацией своего прошлого с целью превращения его в нечто благопристойное, соответствующее канонам печально знаменитого Фигаро литерер», то есть в нечто логичное, эмоциональное и пластифицированное. Дело не в том, что эти детали неточны (возможно — наоборот, нет, я упрекаю их в малочисленности и романтичности, одним словом, в том, что позволительно назвать высокомерием. Для меня они никогда не существовали нив незаконченном прошедшем времени, нив мире имен прилагательных. Более того. В период своего актуального существования они оказались водной куче с другими деталями, чьи переплетенные нити образовали некую живую ткань. Однако здесь я обнаруживаю их стоящими каждая на своем отдельном постаменте, отлитыми в бронзе почти исторического повествования (законченное прошедшее тоже где-то рядом) и организованными по законам следственно-причин- ных связей, соответствующих именно идеологической важности, против чего восстает все мое творчество. Думается, что-то начинает проясняться. Первое приближение я пишу для того, чтобы точным описанием уничтожить тех ночных чудовищ, которые угрожали захватить мое сознательное, бодрствующее существование. Но — пункт второй — не всякая действительность поддается описанию, и я об этом догадываюсь инстинктивно сознание структурировано также, как наша речь понятно — почему, но этого нельзя сказать ни о вещном мире, ни о подсознании словами и фразами я не могу изобразить ни то, что у меня перед глазами, ни то, что скрывается в моей голове или в моем пенисе. (Оставим на время в покое фильмы ниже, как мне думается, я смогу доказать, что вопреки тому, что об этом думают, кинематографическое изображение ставит почтите же самые вопросы) Таким образом, литература — третье положение — является родом погони затем, что изобразить невозможно но, зная это, как я могу поступить Остается лишь организовывать басни, которые будут такими же метафорами реального, как аналогоны, но роль их окажется операторской, то есть будет состоять в обозначении действия. Идеологический закон, управляющий общим сознанием (и организованной речью тоже, в этом случае помехой (принципом поражения) для меня уже быть не может, поскольку отныне он мною приведен в состояние материала. В этом контексте намерение рассказать о своей жизни предоставляет мне два прямо противоположных варианта или я упрямо буду держать ее в кольце правды, притворяясь, что писательская речь на это способна (это равнозначно утверждению, будто она свободна, ив таком случае я превращу ее всего лишь в жизнь, полученную извне или на место элементов своей биографии я поставлю операторов, откровенно идеологизированных, благодаря которым я мог бы действовать. Второй метод дал Ревность и Проект революции. Первый, увы, дал эту книгу. Нет, это тоже не совсем верно, ибо она, эта автобиография, не ограничивается понятно почему — несколькими мизерными воспоминаниями, представленными за наличный расчет. Напротив, она должна будет меня сопровождать от критической статьи к роману, как от книги к фильму, в непрекращающемся вопрошении, где море и страх, в свою очередь, станут простыми текстовыми операторами и не только в томили ином цитированном произведении, чью тематику и структуру текстуальные объекты отметят своим присутствием, но также в этом самом эссе, которое по указанной причине я только что нарек фантазией. Итак, я говорило страхе. Он должен был сыграть важную роль в моих редких подростковых приступах книгочтения. Моя сестра (читавшая страшно много) и я (перечитывавший одни и те же книги) весьма рано впитали в себя английскую литературу. Я часто упоминало Льюисе Кэрролле как об одном из главных спутников моей юности реже говорило Редьярде Киплинге, из книг которого самыми дорогими для меня былине «Ким» или Книги джунглей, а Сказки Индии, в особенности те, в которых страшные привидения наводят ужасна солдат. Яне заглядывал в них лет тридцать-сорок, но, несомненно, хоть сейчас мог бы пересказать историю заблудившегося в ночи легиона, который встретил другой британский разъезд, когда-то попавший в засаду и погибший я, как наяву, слышу стук копыт сотни мертвых всадников, едущих по склону горы, натыкаясь на собственные надгробия а также историю полковника Гэдсби, который ехал верхом во главе полка и постоянно выпадал из седла под ноги тысячи лошадей собственных драгун, скачущих галопом следом за ним или об офицере, которого преследует рикша-призрак: на сиденье рыдает брошенная офицером любовница, в отчаянии покончившая с собой или о человеке, который при температуре 42° в тени подкладывал себе в постель остро отточенные шпоры, чтобы отогнать от себя страшные видения — так ни разу и неописанные их жертвой он становился, едва засыпали они в конце концов его сгубили. Я вырос в общении с призраками. Они были составной частью моей повседневной жизни, смешиваясь с бретонскими преданиями и легендами о привидениях, которые по вечерам рассказывала нам крестная (тетка матери, заменяя ими колыбельные песни. Это были истории о погибших в море матросах, появляющихся, чтобы утянуть с собой за ноги живых, о катафалке «анку», скрипи громыхание которого возвещают скорую смерть ночному гуляке, заблудшему в путанице дорог, казалось бы знакомых о заколдованных местах о приметах и знамениях, не говоря уже о несметных грешных душах, стонущих на пустошах и болотах или стучащих ставнями при полном отсутствии ветра и до рассвета взбалтывающих воду в тазах с намоченным бельем. Походу лети рассказов наше семейство неуклонно разрасталось, принимая в свое лоно с обычной естественностью новых персонажей, начиная с бледнолицей невесты графа де Коринта и кончая проклятым голландцем, стоящим на мостике безлюдного корабля, который, поставив все свои алые паруса, исчезает в ночи, бороздя фосфоресцирующие волны. Так снова появляется океан. О Смерть, старый капитан Пора поднимать якоря.
Вот юный граф Анри, борющийся с приливом, сидя на белом коне, чья блестящая грива как бы перемешана с пеной, сорванной штормом с гребня волны. Вот раненый и бредящий Тристан тщетно высматривает корабль, на котором в Леонуа плывет белокурая Изольда. А вот Каролина Саксонская, чье безжизненное тело, окутанное золотистыми водорослями, уносят в неведомую даль сменяющие друг друга волны. Герои романов и фильмов тоже представляют собой некий род фантомов их можно видеть, слышать, ноне пощупать рука, протянутая для того, чтобы их потрогать, неизменно проваливается в пустоту. Они ведут такое же сомнительное, но вечное существование, как те, незнающие покоя, мертвецы, которых то ли злое колдовство, то ли божественное мщение принуждает вновь и вновь переживать одни и те же сцены их трагической судьбы. Так,
Матиас из Соглядатая, — его, на плохо смазанном велосипеде, я часто встречал на тропинках по-над обрывом, среди зарослей низкого кустарника, — всего лишь неприкаянная душа, точно такая же, как отсутствующий супруг из Ревности, или персонажи, столь очевидные выходцы из мира теней, населяющие «Мариенбад», Бессмертную и Человека, который лжет. Как бы там ни было, вот одно из самых правдоподобных объяснений их натуральности, их вида существ, нигде не присутствующих, ненужных в этом мире, а также настойчивых преследований неведомо чего, отказаться от которых они явно не могут, как если бы отчаянно пытались обрести плотское существование, вступить в достоверный мир, открыть дверь которого им не дано или же как если бы они пытались вовлечь в свои тщетные поиски любого другого, всех других, включая нив чем неповинного читателя. Стивен
Дедалус, землемер К, Ставрогин или Карамазовы жили точно также. Все эти блуждания в лабиринте, эти топтания на месте, эти повторяющиеся сцены даже сцена смерти, которая уже никогда не завершится, эти нетленные тела, это безвременье, эти многочисленные параллельные пространства со внезапными срывами в сторону, наконец, эта тема двойника — ею продовольство- вался целый сектор нашей литературы, иона создала как Человека, который лжет, таки Эдем и после или Золотой Треугольник, — является ли все это отличительными признаками и естественными законами вечных заколдованных мест С Анри де Коринтом я знаком не был. Быть может, мне даже ни разу не довелось оказаться рядом с ним, хотя такую возможность я допускаю, тем более что отец мне довольно часто рассказывало его визитах в Черный Дом, куда граф время от времени по-соседски заглядывал, прежде чем попрощаться на ночь. Тогда я полагал, что старое жилище, где я родился, получило свое название от очень темного гранита, из которого был построен его фасад, гранита столь крепкого и гладкого, что века не оставили на его высокой вертикальной стене ни мха, ни лишайника, разве что в пустотах между тщательно пригнанными друг к другу прямоугольными блоками. Когда зимняя изморось смачивала их поверхность, они сверкали блеском каменного угля между серыми ветвями буков, на которых там и здесь еще держались рыжие жесткие листья, неподвижно-мертвые под нескончаемым моросящим дождем. Де Коринт приходил по широкой прямолинейной аллее из двух двойных рядов, ровных, как колонны подземных цистерн Константинополя, стволов, чье гравированное изображение, висевшее в изголовье кровати, украшало
14
мою комнату. Его лошадь неслышно ступала по размокшей земле, исполняя некий бесшумный танец, как если бы переполненное водою пространство сделало ее невесомой. Этот человек, как говорил отец, будь он пешим или сидящим на белом коне, всегда появлялся, не возвещая о своем приближении ни стуком каблука, ни подошвы, ни подковы, словно его тяжелые сапоги и копыта животного были подбиты толстым слоем войлока если, конечно, они оба имели волшебную способность передвигаться, не касаясь земли, в нескольких миллиметрах над дорогой, над ступенями крыльца из черного камня или над выложенным квадратами полом обширной темной залы, в глубине которой он стоит сейчас, у монументального камина, где горят дубовые поленья, и его высокая фигура кажется еще более крупной, благодаря огню, освещающему его со спины, в то время как его невероятных размеров тень, дрожащая в лучах колеблющихся языков пламени, удлиняется, становится все более бледной, доходя до лестницы, по последним ступеням которой отец, предупрежденный слугой, медленно сходит и направляется к этому позднему посетителю, подставившему свои окоченевшие руки и ноги неверным отблескам очага. Подрагивание язычка пламени керосиновой лампы блуждающие огоньки на болоте бледный всадник, скользящий в тумане звон ручья внезапный крик ночной птицы, такой тревожный и близкий треск огня, вдруг вспыхивающего на затухших головешках. Анжелика. Анжелика. Зачем ты меня бросила, мой огонечек Кто теперь меня успокоит твоим легким смехом Ночь. Я в комнате один. Прислушиваюсь к звукам, со всех сторон окруживших наш слишком большой и пустой дом. Мое черное окно ушло вперед, его ставни раскачивает ветер, кругом безлистые вершины буков. Но среди скрипа ветвей, царапающих стекла, незащищенные занавесками, скрипа более громкого, чем шум воды в трубах и желобах, перекрывающий душераздирающие вскрикивания совы и каменной куницы, я улавливаю глухие удары по дому, похожие на удары волн по корпусу корабля, проваливающегося в пустоту между двух валов глухие удары, будто издаваемые полом, гранитными стенами, самой древней землею, удары, повторяющиеся, настойчивые, равномерные, которые, должно бьггь, издает мое собственное замедленно бьющееся сердце. В самом низу, в выстланной плиткой огромной зале, угадывающимися условными, неверными) границами которой служит лишь темнота, взад и вперед расхаживает мой отец, между тем как воспоминание об Анри де
Коринте мало-помалу стушевывается. Они оба молчат, занятые каждый своими мыслями. Потускневший образ, все менее и менее различимый, еще сколько-то продержавшись, исчез. Всё
3
Предыдущий отрывок — явная выдумка. Наш скромный дом, большой лишь относительно, защищало от ветра несколько деревьев. Построен он был из самана, потому что военно-морское начальство возводить вблизи порта долговременные жилища запрещало. Тем не менее равномерные глухие удары, потрясавшие береговой гранит, несомненно были моими детскими впечатлениями. Мы их слушали главным образом по ночам, каждую ночь, на протяжении месяцев. Гипотеза, чаще других высказываемая моими дедами и бабками, тоже обеспокоенными этим явлением, официального объяснения которому никто и никогда не давал, заключалась в предположении о работах, проводившихся инженерными войсками (этим гигантским кротом) в
целях сооружения огромных подземных хранилищ мазута, необходимого для нашего военного флота. В ту пору в Бресте базировалась крупная эскадра, и весь городи его окрестности представлялись нам поставленными под высшую, мистическую, власть адмиралтейства. Мой дедушка, мягкий, тихий, добрый человек с ясными голубыми глазами и светлой бородкой, надтреснутым от эмфиземы голосом взволнованно- выводивший Пору черешен, всю активную часть жизни провел на боевых кораблях. Его абордажная сабля все еще находится там, наверху, на чердаке, вместе с тяжелым камфарного дерева дорожным сундуком с медными на- угольниками, а на прикрепленной пластине из желтого металла черными буквами написано Поль Каню». Отрочество этого сироты, сына нации, протекло на соленых пустошах
Котантена, близ Э-дю-Пюи, где он пас коров, громким голосом читая стихи, сочиненные для собственного развлечения. В раннем возрасте призванный на парусный флот, он неоднократно огибал мыс Горн, подолгу ждал пассатов, воевал в Китае, поднимался по Хуанхэ, участвовал в сражениях в Аннаме и под Тонкином, откуда привез несколько красочных медалей за отвагу, звание помощника писаря, две-три бамбуковые пепельницы, разрозненные остатки двух чайных сервизов из прозрачного фарфора, поколовшихся вовремя странствий, и серьезную чахотку, от которой преждевременно скончался. Я знал его уже ослабленным болезнью, но неизменно улыбающимся между очередными приступами кашля. Мои воспоминания представляют его то остановившимся в мягких туфлях среди огорода для того, чтобы передохнуть, заложив руки за спину, то сидящим за круглым кухонным столом, опершись на него обшитыми кожей локтями пальто из клеенки в цветочек и старательно нарезая перочинным ножом яблочки-паданцы для компота, то сидящим во дворе и терпеливо связывающим в плетенки только что выдернутый из грядки лук-шалот, которому предстояло сохнуть под осенним солнцем на старых джутовых мешках, или играющим в экарте с моим отцом, сидя в столовой, с ручной вороной на плече, которая забавлялась тем, что в тот момент, когда он переворачивал козырь, сдвигала ему на глаза фуражку с лакированным козырьком он спокойно водворял фуражку на место стократ повторявшимся жестом, вполголоса произнося многоступенчатые ругательства. Порой, наскучив этой игрой, ворона (она звалась Тиотой из-за издаваемого ею крика, который имитировала моя матушка, когда вечером надо было позвать птицу домой) вдруг спрыгивала на стол, хватала карту и взлетала с ней на двухкорпусный буфет, где прятала ее среди банок с вареньем из красной и черной смородины, покрытых коричневой бумагой. Чтобы продолжить партию, приходилось идти за табуреткой. Дедушка был неразговорчив, и я не помню, чтобы он рассказывал хоть что-нибудь о своих многочисленных походах вокруг света, о которых мне неизвестно почти ничего, кроме тех крох, что сообщили тетки и мать корабли плавали потри года. на борт грузили овец и кур. когда судно уходило из Тулона, бретонским морякам надо было пересекать всю Францию пешком. Однажды адмирал Гепратт прибыл к нам лично, чтобы приколоть орден Почетного легиона к груди доброго слуги отечества и его колониальной империи. Как мне сказали, это был для деда чудесный день. Но мне также неизвестно, присутствовал ли я при этой сцене или мне только об этом поведали. Возможно даже, что сие событие произошло до моего рождения.
16
Вот все, что остается в конце очень небольшого промежутка времени от любого человека и, несомненно, вскоре останется от меня самого какие-то разрозненные предметы, фрагменты застывших жестов и лишенных взаимосвязи вещей, обращенные в пустоту вопросы — словом, какие-то моментальные фотоснимки, которые рассматривают в беспорядочной последовательности, не умея собрать их в подлинное (логическое) единое целое. Это и есть смерть. Выстроить рассказ — вот что было бы попыткой (более или менее сознательной) борьбы с нею. Вся романтическая система последнего века, с ее грузным аппаратом непрерывности, линейной хронологии, причинности, непротиворечивости, в действительности представляла собой последнюю попытку забыть состояние распада, в котором оставил нас Бог, изыдя из нашей души, попытку спасти хотя бы видимость, заменяя недоступный для понимания взрыв разрозненных ядер, черных дыр и тупиков неким внушающим доверие, ясными однозначным созвездием, сотканным так плотно, что сквозь него уже нельзя разглядеть смерть, которая воет между отдельными точками, среди порванных и наспех связанных нитей. Против этого грандиозного и противоестественного проекта сказать нечего. В самом деле нечего Нечего сказать против Церкви Нечего сказать против Закона Нечего, кроме того, что он представляет собой неприемлемое принятие самой смерти смерти человека с маленькой буквы во имя какого-то идеала с большой буквы, парящего в эмпиреях, смерти проходящего мгновения (которому я едва успеваю сказать Ты прекрасно, твоей, читатель, смерти, сиречь смерти моей. Ибо, тайком подделываясь под естественный, этот успокоительный рассказ, рассказ лживый (поскольку он говорит от имени вечной истины, тоталитарный (поскольку он не оставляет никакого сколько-нибудь свободного пространства, как и ничего наполненного помимо его собственной ткани, этот рассказ-вампир, якобы спасая меня от близкой смерти, уже с самого начала старается меня убедить в том, что я уже не живу и нежил никогда. Это знаменитое определенное, историческое, простое прошедшее время, которое в текущей жизни не служит ничему, но является правилом, по которому строится роман, на самом деле есть нечто иное, как внезапное и окончательное замораживание самого незавершенного из всех поступков, самой мимолетной мысли, самой двусмысленной мечты, неосознанного ощущения, робкого желания, воспоминания, которое нельзя ухватить или стыдно высказать Это простое прошедшее просто — определенно и полно — как могила. Последний остаток жизни в этом маскараде выразится лишь в подобной бессмысленной способности представить самого себя и мирна веки вечные отлитым в виде неразрушимого бетонного блока. Разумеется, я не мог не считаться с этим в годы, когда учился манере письма, в поисках которой все еще пребываю удивителен переходу Сартра, от Тошноты к Зрелому возрасту. Эта неуловимая, зарождающаяся свобода, заставлявшая трепетать тело и колебаться дух Рокантена, как в прошлом, таки в настоящем, внезапно, уже на первых страницах так называв-
* Простое прошедшее (законченное) время одна из глагольных форм, которая выражает действие, чей результат остался в прошлом. Поэтому его еще называют историческим. Сложное прошедшее время выражает действие, результат которого существует. и Гп I I I настоящее время. —
  1   2   3   4   5   6   7   8   9

перейти в каталог файлов


связь с админом